Выход

Ничего не видно и не слышно. Только руки за спиной чувствуют покалывание и тесноту. Они стянуты чем-то упругим и холодным. Откуда-то тянет плесневелым ветерком проклёвывающейся боли. Это тело затекло, и места соприкосновения с другими вещами, как и вывернутые неестественным образом сочленения, катятся в яму. Эта боль округлой и пристальной формы – такая толстая ящерица, греется на неудобстве и мертвецком покое.

За плечо псевдоподия темноты трогает – ничего не движется, но чувствуется движение. Пласты съезжаются. Чернота неустойчива. Глаза привыкают к скупому миру. Но то, что внутри, не может привыкнуть. Оно хочет света и подлинного движения. Чтобы стволы деревьев взмывали к мурмурации птиц. Чтобы по руке пробежал муравей, мимо уха прогудел хищный комар. Когда сидишь, связанный, в совершенно чёрном подвале, душа требует воли. Мир неисчерпаем. Невообразимое количество элементов, соединённых бесчисленным количеством способов. Бездонность сущего. Сколько путей, по которым можно пойти! Сколько можно сделать! Как красочно можно впрыснуть себя в беснующийся поток истории! Сцепиться с другими людьми в живой кулак божественный силы, раздавить преграды. Или хотя бы наслаждаться тем, что уже создано, наполняя свою частную форму всеобщим содержанием. И вот ты раскачиваешь стул, падаешь на бок. Тебя кусает боль совсем другой формы – активный горячий треугольник, вгрызающийся в придавленное мясо. Но холодные резиновые трубки развязались, и ты шаришь в густом чёрном воздухе, пока не находишь лестницу. Две незапертые двери и вот – свобода.

Булькают глазами скопированные из какой-то дыры и вставленные двумя одинаковыми грудами на остановку сиреневые забулдыги, а под ними – бегают жирные голуби, брачно наскакивая друг на друга. Обведённый помадой восхода панельный дом загораживает утренний свет. Чужие пространственные повороты и чужие опиленные огрызки деревьев – в навязчивом повторении пиликает уникальная, заезженная как пластинка, новизна.

Нащупываешь в заднем кармане плотные бумажки денег. Приближается кафе. По блестящим стальным направляющим поднос едет к кассе, наполняясь посудой. Кассир превращает содержимое посуды в цифры и меняет их звук на бумажки. За прыгающим на кафельных скалах столом в рот отправляются маслянистые макароны и неаккуратно нарезанные водоросли. «Смотри в тарелку» — говорит внутренний голос. Нет. Это женщина мешает дошкольнику следить через большое окно за слоняющейся по крыше вороной. Дошкольник заслоняется от вороны скучной тарелкой.

Твоя помять – тоже сосуд, и ты допиваешь из него то, что нужно было сделать. Забираешь машину из СТО, везёшь её к своей хрущёвке, где с помощью ноутбука и банковской карты оплачиваешь коммунальные счета, потом начинаешь водить утюгом по одежде — завтра на работу — ты и так пропустил неизвестно что, и надо скорее наверстать упущенное. Расхоженное и сытое тело не болит, графин боли сух. Да и графин ли? Без содержимого его форма эфемерна, будто утро, пробка, проходная, совещание, цифры, цифры, перекур, цифры, обед, перекур, цифры, перекур, цифры, цифры, проходная, пробка, вечер. Будто смотришь в тарелку. Сестра просит поехать посмотреть обои. Смотришь обои. А на утро — смотришь в тарелку, а потом смотришь цифры. И так пока в стенку не упрёшься. В белую стенку. Шёл в магазин, тепло было, сел на лавку, а впереди белая стенка (только что покрашенная). И смотришь на неё. Солнце её дополнительно усугубляет — лучится стенка, прекрасный бесконечный монолит. Светлый шершавый полигон, вставший до неба. Смотришь в её центр, в её глубину смотришь. Глаза привыкают видеть одно и то же, а раз оно одно и то же, то зачем его видеть? И стенка темнеет — шипит, червится, вовнутрь сворачиваются цветы полиэтиленовых фракталов, и потом — кромешный мрак. Что-то холодное и упругое стягивает руки за спиной, раздувая плесневелой округлой болью чёрную жажду жизни.